Неточные совпадения
Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил
Или не
сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!
А точно: силой магнетизма
Стихов российских механизма
Едва в то время не постиг
Мой бестолковый ученик.
Как походил
он на поэта,
Когда в углу сидел один,
И перед
ним пылал камин,
И
он мурлыкал: Benedetta
Иль Idol mio и ронял
В огонь то туфлю, то журнал.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой,
что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом,
что щеки
сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях,
он сошел с лестницы, поддерживаемый под руку то с одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
Чичиков заглянул из-под низа
ему в рожу, желая знать,
что там
делается, и сказал: «Хорош! а еще воображает,
что красавец!» Надобно сказать,
что Павел Иванович был сурьезно уверен в том,
что Петрушка влюблен в красоту свою, тогда как последний временами позабывал, есть ли у
него даже вовсе рожа.
Почтмейстер заметил,
что Чичикову предстоит священная обязанность,
что он может
сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по
его выражению, ввести даже благодетельное просвещение, и при этом случае отозвался с большою похвалою об Ланкастеровой школе [Ланкастерова школа — обучение по системе английского педагога Ланкастера (1778–1838), по которой педагог обучает только лучших учеников, а те, в свою очередь, обучают других учеников.
И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело так,
что Чичиков переехал к
нему в дом,
сделался нужным и необходимым человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал
его в руку; все положили в палате,
что в конце февраля перед Великим постом будет свадьба.
Родился ли ты уж так медведем, или омедведила тебя захолустная жизнь, хлебные посевы, возня с мужиками, и ты чрез
них сделался то,
что называют человек-кулак?
«Непонятно!» — подумал про себя Чичиков и отправился тут же к председателю палаты, но председатель палаты так смутился, увидя
его,
что не мог связать двух слов, и наговорил такую дрянь,
что даже
им обоим
сделалось совестно.
— «Так, так, на это я согласен, это правда, никто не продаст хороших людей, и мужики Чичикова пьяницы, но нужно принять во внимание,
что вот тут-то и есть мораль, тут-то и заключена мораль:
они теперь негодяи, а, переселившись на новую землю, вдруг могут
сделаться отличными подданными.
— Послушайте, любезные, — сказал
он, — я очень хорошо знаю,
что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не знаете,
что у вас
делается, так мы спросим у других.
Так и Чичиков вдруг
сделался чуждым всему,
что ни происходило вокруг
него.
— А
что ж, душенька, так у
них делается, я не виноват, так у
них у всех
делается. Все
что ни есть ненужного,
что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань,
они его в суп! да в суп! туда
его!
Можно было видеть тотчас,
что он совершил свое поприще, как совершают
его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке-ключнице, барыниной фаворитке,
сделался сам ключником, а там и приказчиком.
Когда, взявшись обеими руками за белые руки, медленно двигался
он с
ними в хороводе или же выходил на
них стеной, в ряду других парней и погасал горячо рдеющий вечер, и тихо померкала вокруг окольность, и далече за рекой отдавался верный отголосок неизменно грустного напева, — не знал
он и сам тогда,
что с
ним делалось.
Все,
что ни было под начальством
его,
сделалось страшными гонителями неправды; везде, во всех делах
они преследовали ее, как рыбак острогой преследует какую-нибудь мясистую белугу, и преследовали ее с таким успехом,
что в скором времени у каждого очутилось по нескольку тысяч капиталу.
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство,
что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно,
сделалось сурьезно; более часу
он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
К довершению этого, кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил
его, выглянувши из кухни, повар. Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это
делалось до такой степени несносно,
что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал
он сказать, чтоб шумели потише.
Однако мне всегда было странно: я никогда не
делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над
их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? — оттого ли
что я никогда ничем очень не дорожу и
что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук? или это — магнетическое влияние сильного организма? или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным характером?
Мы друг друга скоро поняли и
сделались приятелями, потому
что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из
них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому
что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот
что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить:
что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
Они ушли. Напрасно я
им откликнулся:
они б еще с час проискали меня в саду. Тревога между тем
сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах — и, разумеется, ничего не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении,
что если б гарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте.
После всего этого как бы, кажется, не
сделаться фаталистом? Но кто знает наверное, убежден ли
он в
чем или нет?.. и как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!..
Я с трепетом ждал ответа Грушницкого; холодная злость овладела мною при мысли,
что если б не случай, то я мог бы
сделаться посмешищем этих дураков. Если б Грушницкий не согласился, я бросился б
ему на шею. Но после некоторого молчания
он встал с своего места, протянул руку капитану и сказал очень важно: «Хорошо, я согласен».
— Да
что этому народу
делается! — отвечал
он, допивая стакан чая. — Ведь ускользнул!
— Княгиня сказала,
что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил,
что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя…
Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы
сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя знал,
что она говорит вздор.
— Укусила оса! Прямо в голову метит…
Что это? Кровь! —
Он вынул платок, чтоб обтереть кровь, тоненькою струйкой стекавшую по
его правому виску; вероятно, пуля чуть-чуть задела по коже черепа. Дуня опустила револьвер и смотрела на Свидригайлова не то
что в страхе, а в каком-то диком недоумении. Она как бы сама уж не понимала,
что такое она сделала и
что это
делается!
Раскольников стал было вставать.
Ему сделалось и тяжело, и душно, и как-то неловко,
что он пришел сюда. В Свидригайлове
он убедился как в самом пустейшем и ничтожнейшем злодее в мире.
Он ничего не мог выговорить.
Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того,
что теперь с
ним делалось. Она тихо подошла к
нему, села на постель подле и ждала, не сводя с
него глаз. Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо:
он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы
его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот
что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала
они забрали и заподозрили этих, как бишь
их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это все глупо
делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про это рассказывали…
— А
что и в самом деле! — сказал
он, как бы надумавшись, — ведь это ж так и было! Вот
что: я хотел Наполеоном
сделаться, оттого и убил… Ну, понятно теперь?
Они были отданы по двенадцатому году в Киевскую академию, потому
что все почетные сановники тогдашнего времени считали необходимостью дать воспитание своим детям, хотя это
делалось с тем, чтобы после совершенно позабыть
его.
Знай
он это,
он бы узнал если не ту тайну, любит ли она
его или нет, так, по крайней мере, узнал бы, отчего так мудрено стало разгадать,
что делается с ней.
— Простите, виноват! — извинялся
он. — Вот мы, не видя ничего, уж и поссорились. Я знаю,
что вы не можете хотеть этого, но вы не можете и стать в мое положение, и оттого вам странно мое движение — бежать. Человек иногда бессознательно
делается эгоистом.
— Вставайте, вставайте! — вдруг испуганным голосом заговорил
он. — Илья Ильич! Посмотрите-ка,
что вокруг вас
делается…
И как уголок
их был почти непроезжий, то и неоткуда было почерпать новейших известий о том,
что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах и знали не больше
их. Не с
чем даже было сличить
им своего житья-бытья: хорошо ли
они живут, нет ли; богаты ли
они, бедны ли; можно ли было
чего еще пожелать,
что есть у других.
Обломов боялся, чтоб и
ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ,
что у
него сделалась маленькая опухоль в горле,
что он не решается еще выходить со двора и
что «жестокая судьба лишает
его счастья еще несколько дней видеть ненаглядную Ольгу».
Как там отец
его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная,
что есть в доме вечно ходящее около
них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют
их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют
им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел,
что движется что-то живое и проворное в
его пользу и
что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у
него на столе, а белье
его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и
он не узнает, как это
сделается, не даст себе труда подумать,
чего ему хочется, а
оно будет угадано и принесено
ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
— И увидишь, — продолжал
он, —
что тетке твоей
сделается дурно, дамы бросятся вон, а мужчины лукаво и смело посмотрят на тебя…
Захар неопрятен.
Он бреется редко; и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид,
что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда
он бывает в бане, то руки у
него из черных
сделаются только часа на два красными, а потом опять черными.
Обломову и хотелось бы, чтоб было чисто, да
он бы желал, чтоб это
сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от
него сметания пыли, мытья полов и т. п.
Он в таком случае станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо,
что одна мысль об этом приводила барина
его в ужас.
— Сказал,
что здоровы;
что, мол,
ему делается?.. — отвечал Захар.
У
него было еще три комнаты, но
он редко туда заглядывал, утром разве, и то не всякий день, когда человек мел кабинет
его,
чего всякий день не
делалось.
Тот обрадовался Обломову и без завтрака не хотел отпустить. Потом послал еще за приятелем, чтоб допроситься от
него, как это
делается, потому
что сам давно отстал от дел.
Норма жизни была готова и преподана
им родителями, а те приняли ее, тоже готовую, от дедушки, а дедушка от прадедушки, с заветом блюсти ее целость и неприкосновенность, как огонь Весты. Как
что делалось при дедах и отцах, так
делалось при отце Ильи Ильича, так, может быть,
делается еще и теперь в Обломовке.
Все это отражалось в
его существе: в голове у
него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит
он ее?
Что она скажет и сделает? Как посмотрит, какое даст
ему поручение, о
чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения
сделались насущными вопросами
его жизни.
Сам Обломов — старик тоже не без занятий.
Он целое утро сидит у окна и неукоснительно наблюдает за всем,
что делается на дворе.
Он задумчиво сидел в креслах, в своей лениво-красивой позе, не замечая,
что вокруг
него делалось, не слушая,
что говорилось.
Он с любовью рассматривал и гладил свои маленькие, белые руки.
Но после свадьбы доступ в барские покои ей
сделался свободнее. Она помогала Захару, и в комнатах стало чище, и вообще некоторые обязанности мужа она взяла на себя, частью добровольно, частью потому,
что Захар деспотически возложил
их на нее.
Дело в том,
что Тарантьев мастер был только говорить; на словах
он решал все ясно и легко, особенно
что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места — словом, применить
им же созданную теорию к делу и дать
ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, —
он был совсем другой человек: тут
его не хватало —
ему вдруг и тяжело
делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое
он тоже не примется, а если и примется, так не дай Бог
что выйдет.
Еще сильнее, нежели от упреков, просыпалась в
нем бодрость, когда
он замечал,
что от
его усталости уставала и она,
делалась небрежною, холодною. Тогда в
нем появлялась лихорадка жизни, сил, деятельности, и тень исчезала опять, и симпатия била опять сильным и ясным ключом.
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке;
он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе.
Что этакому
сделается? Ничего. Трескает-то
он картофель да селедку. Нужда мечет
его из угла в угол,
он и бегает день-деньской.
Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?